ВстречаРассказ в стихах
Посвящается А.Фету
1
Опять Москва, – опять былая
Мелькает жизнь передо мной,
Однообразная, пустая,
Но даже в пустоте самой
Хандры глубоко безотрадной
В себе таящая залог –
Хандры, которой русский бог
Души, до жизни слишком жадной,
Порывы дерзкие сковал, –
Зачем? Он лучше, верно, знал,
Предвидя гордую замашку
Жить чересчур уж нараспашку,
Перехвативши налету
И пережив почти за даром,
Что братья старшие в поту
Чела, с терпением и жаром,
Века трудились добывать,
. . . . . . . . . . . . . . .
2
Одни верхушки, как известно,
Достались нам от стран чужих.
И что же делать? Стало тесно
Нам в гранях, ими отлитых.
Мы переходим эти грани,
Но не уставши, как они:
От их борьбы, от их страданий
Мы взяли следствие одни.
И русский ум понять не может,
Что их и мучит, и тревожит,
Чего им рушить слишком жаль…
Ему, стоящему на гранях,
С желаньем жизни, с мощью в дланях,
Ясней неведомая даль,
И видит он орлиным оком
В своём грядущем недалеком
Мету совсем иной борьбы –
Иракла новые столбы.
3
Теперь же – зритель равнодушный
Паденья старых пирамид –
С зевотой праздною и скучной
На мир с просонья он глядит,
Как сидень Муромец, от скуки
Лежит да ждёт, сложивши руки…
Зачем лежит? чего он ждёт?
То знает бог… Он воззовёт
К работе спящий дух народа,
Когда урочный час придёт!
Недаром царственного рода
Скалы недвижней в нём оплот…
Недаром бдят неспящим оком
Над ним преемники Петра! –
Придёт та славная пора,
Когда в их подвиге высоком
Заветы господа поймёт
Избранный господом народ!
4
И пусть покамест он зевает,
В затылке роется подчас,
Хандрит, лениво протирает
Спросонья пару мутных глаз.
Так много сил под ленью праздной
Затаено, как клад, лежит,
И в той хандре однообразной
Залог грядущего сокрыт,
И в песни грустно-полусонной,
Ленивой, вялой, монотонной
Порыв размашисто-живой
Сверкает молнией порой.
То жажда лесу, вольной воли,
Размеров новых бытия –
Та песнь, о родина моя,
Предчувствие великой доли!..
Проснёшься ты, – твой час пробьёт,
Избранный господом народ!
5
С тебя спадут оковы лени,
Сонливость праздной пустоты;
Вождём племён и поколений
К высокой цели встанешь ты.
И просияет светом око,
Зане, кто зрак раба принял,
Тебя над царствами высоко,
О Русь, поставить предызбрал.
И воспарит орёл державный,
. . . . . . . . . . . . . . .
6
Но в срок великого призванья,
Всё так же степь свою любя,
Ты помянешь, народ избранья,
Хандру, вскормившую тебя,
Как нянька старая, бывало…
Ты скажешь: «Добрая хандра
За мною по пятам бежала,
Гнала, бывало со двора
В цыганский табор, в степь родную
Иль в европейский Вавилон,
Размыкать грусть-кручину злую,
Рассеять неотвязный сон».
Тогда тебе хандры старинной,
Быть может, будет даже жаль –
Так степняка берёт печаль
По стороне своей пустынной;
Так первый я – люблю хандру
И, вероятно, с ней умру.
7
Люблю хандру, люблю Москву я,
Хотел бы снова целый день
Лежать с сигарою, тоскуя,
Браня родную нашу лень;
Или, без дела и без цели,
Пуститься рыскать по домам,
Где все мне страшно надоели,
Где надоел я страшно сам
И где, приличную осанку
Принявши, с повестью в устах
О политических делах,
Всегда прочтённых на изнанку,
Меня встречали… или вкось
И вкривь – о вечном Nichts и Alles
Решали споры. Так велось
В Москве, бывало, – но остались
В ней, вероятно, скука та ж,
Вопросы те же, та же блажь.
8
Опять проходят предо мною
Теней китайских длинный ряд,
И снова брошен я хандрою
На театральный маскарад.
Театр кончается: лакеи,
Толчками все разбужены,
Ленивы, вялы и сонны,
Ругая барские затеи,
Тихонько в двери лож глядят
И карт засаленных колоды
В ливреи прячут… Переходы
И лестницы уже кипят
Толпой, бегущею заране
Ко входу выбираться, – она
Уж насладилася сполна
И только щупает в кармане,
Еще ль футляр покамест цел
Или сосед его поддел?
9
А между тем на сцене шумно
Роберта-Дьявола гремит
Трио́ последнее: кипит
Страданием, тоской безумной,
Борьбою страшной… Вот и (он),
Проклятьем неба поражен
И величав, как образ медный,
Стоит недвижимый и бледный,
И, словно вопль, несется звук:
Gieb mir mein Kind, mein Kind zuruck!
И я… как прежде, я внимаю
С невольной дрожью звукам тем
И, снова полон, болен, нем,
Рукою трепетной сжимаю
Другую руку… И готов
Опять лететь в твои объятья –
Ты, с кем мы долго были братья,
Певец хандры, певец снегов!..
10
О, где бы ни был ты и что бы
С тобою ни было, но нам,
Я твердо верю, пополам
Пришлось на часть душевной злобы,
Разубеждения в себе,
Вражды ко псам святого храма,
И, знаю, веришь ты борьбе
И добродетели Бертрама,
Как в годы прежние… И пусть
Нас разделили эти годы,
Но в час, когда больная грусть
Про светлые мечты свободы
Напомнит нам, я знаю, вновь
Тогда явится перед нами
Былая, общая любовь
С ее прозрачными чертами,
С сияньем девственным чела,
Чиста, как луч, как луч, светла!
11
Но вот раздался хор финальный,
Его не слушает никто,
Пустеют ложи; занято
Вниманье знати театральной
Совсем не хором: бал большой
В известном доме; торопливо
Спешат кареты все домой
Иль подвигаются лениво.
Пустеет кресел первый ряд,
Но страшно прочие шумят…
Стоят у рампы бертрамисты
И не жалеют бедных рук,
И вновь усталого артиста
Зовет их хлопанье и стук,
И вас (о страшная измена!)
Вас, петербургская Елена,
С восторгом не один зовет
Московской сцены патриот.
12
О да! Склонился перед вами,
Искусством дивным увлечен,
Патриотизм; он был смешон,
Как это знаете вы сами.
Пред вами в страх и строгий суд
Парижа пал – …
Так что же вам до черни праздной,
До местных жалких всех причуд?
Когда, волшебница, в Жизели
Эфирным духом вы летели
Или Еленою – змеей
Вились с вакхническим забвеньем,
Своей изваянной рукой
Зовя Роберта к наслажденьям,
То с замирающей тоской,
То с диким страсти упоеньем, –
Вы были жрицей! Что для вас
Нетрезвой черни праздный глас?
13
Смолкают крики постепенно,
Всё тихо в зале, убрались
И бертрамисты, но мгновенно
От кресел очищают низ,
Партер сливается со сценой,
Театр не тот уж вовсе стал –
И декораций переменой
Он обращен в громадный зал,
И отовсюду облит светом,
И самый пол его простой,
Хоть не совсем глядит паркетом,
Но всё же легкою ногой
По нем скользить, хоть в польке шумной,
Сумеют дамы… Но увы!
Не знать красавицам Москвы
Парижа оргии безумной.
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
14
Уж полночь било… масок мало,
Зато – довольно много шляп…
Вот он, цыганский запевало
И атаман – son nom m'echappe.
Одно я знаю: все именье
Давно растратив на цыган,
Давно уж на чужой карман
Живет, по общему он мненью;
А вот – философ и поэт
В кафтане, в мурмолке старинной…
С физиономиею длинной,
Иссохший весь во цвете лет,
И целомудренный, и чинный…
Но здесь ему какая стать?
Увы – он ходит наблюдать:
Забавы умственной, невинной
Пришел искать он на балу,
И для того засел в углу.
15
Вот гегелист – филистер вечный,
Славянофилов лютый враг,
С готовой речью на устах,
Как Nichts и Alles бесконечной,
В которой четверть лишь ему
Ясна немного самому.
А вот – глава славянофилов
Евтихий Стахьевич Панфилов,
С славянски-страшною ногой,
Со ртом кривым, с подбитым глазом,
И весь как бы одной чертой
Намазан русским богомазом.
С ним рядом маленький идет
Московский мистик, пожимая
Ему десницу, наперед
Перчатку, впрочем, надевая…
Но это кто, как властелин,
Перед толпой прошел один?
16
Он головой едва кивает
На многих дружеский привет,
Ему философ и поэт
С смущеньем руку пожимает.
В замену получает он
Один сухой полупоклон,
Да нагло резкий, нагло длинный
На синий охабень старинный
Насмешки злобной полный взгляд,
И дико пятится назад
Пред ним славянофил сердитый,
Нечесанный и неумытый…
Но прямо он идет к нему
С улыбкою великодушной,
Дивится он его уму,
Потом зевает равнодушно,
Лишь только тот разинул рот,
И дальше чрез толпу идет.
17
Кто он? – вы спросите, читатель, –
Кто он? – Во-первых, мой герой,
Потом – хороший мой приятель,
Сергей Петрович Моровой.
Родясь полуаристократом –
Немного с левой стороны, –
Он, говоря витиеватым
Казенным слогом, в дни весны,
Хандрою мучась беспощадной,
Свой миллионный капитал
В четыре года промотал
И, наслаждений вечно жадный,
Кругом в долгах, еще живет,
Как прежде, весело, покойно,
Пустых не ведая забот
И думая, что недостойно
С умом и волею людей
Перед судьбой упасть своей.
18
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
Не одного уж язвой дома
Его признал степенный град;
И не один, дотоле мирный,
Семейный круг расстроил он,
И не один рогато-смирный
Супруг покоя им лишен.
Его бранят и проклинают,
Он – давний ужас всех старух,
И между тем – таков уж дух! –
Его радушно принимают
Во всех порядочных домах
Богоспасаемого града,
Где он на всех наводит страх,
И в нем Москва – скандалу рада,
Хотя по сказкам – шулер он.
. . . . . . . . . . . . . . .
19
Лукавство вкрадчивого змея,
И математика расчет,
И медный лоб, который лжет
Спокойно, гордо, не краснея,
И обаятельная речь,
И злость насмешки страшно едкой,
Всегда губительной и едкой
И способ верный в сеть увлечь,
Владенье вечное собою –
Вот что герою моему
Дало влиянье над толпою,
Всегда покорною уму.
Он к людям не скрывал презренья –
Но их природу он постиг
И нагло требовал от них,
Как от рабов, повиновенья, –
И, сам не зная почему,
Покорен каждый был ему.
20
Его победам нет и счета,
Как говорит толпы язык, –
Но от любви уж он отвык
И любит только из расчета
Или из прихоти; зато
В искусстве дивном обольщенья
С ним не сравняется никто,
И он избытком пресыщенья,
И сердца хладом ледяным,
И зорким взглядом, вечно верным
И равнодушно-лицемерным,
Терпеньем старческим своим
Царит над женскою толпою…
Над ней лишь только тот один
Всевластный, гордый властелин,
Кто отжил жизнью молодою
И чует хлад в своей крови,
И только требует любви.
21
Его расчет был слишком верен,
И план рассчитан наперед.
В себе вполне он был уверен
И знал, что в прах он не падет
Холодно-гордой головою
Ни пред какою красотою
Иль чистотой, ни пред каким
Порывом девственно-святым.
Давно отвык он удивляться,
Давно не верил ничему,
Давно не мог он предаваться
Порыву сам ни одному,
И, тактик вечно равнодушный,
В порыве каждом видел он
Открытье слабых лишь сторон,
Да слишком длинный, слишком скучный
Маневров и усилий ряд,
Чему он вовсе не был рад.
22
И тихо, верно, постепенно
Умел до цели он дойти,
И выжидал почти смиренно,
Пока сокрытая в груди
Страсть жертвы бедной незаметно
Пробьет последний свой оплот,
Пока безумно, беззаветно
Она на грудь его падет.
Но и тогда, собой владея,
Он принимал холодный тон
И, сострадательно жалея,
Читал ей проповеди он;
Он не любил ловить мгновенья,
Он безгранично-роковой
Хотел преда́нности одной,
А не безумного забвенья.
Притом – упреков не любил
И нервами расстроен был
23
Совсем иным его видали
С девоткой строгой и сухой
И с резвой, свежей, молодой,
Еще не ведавшей печали
Благоухающей душой.
Любовью пламенной и томной,
И с маской чуть ли не святой,
И речью тихою и скромной
Ловил он первую; …
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
Но был с другою он другой:
Он с ней свободно обращался,
Брал на руки, как пожилой,
Над ней, как над дитей, смеялся,
И постепенно, день от дня,
Вливал в нее струю огня.
24
Взгляните: вот он, гордый, стройный,
Во фраке английском своем,
Вполне комфортном и простом,
С физиономиею знойной,
С бездонной пропастью очей,
Как ночь таинственная, темных
И полных пламенем страстей,
С его лениво-беззаботной
Походкой, с вечною хандрой
И с речью вялой, неохотной,
Но иронической и злой.
Взгляните: вот, толпу раздвинув,
Он в угол устремил лорнет,
От коего спасенья нет,
И, взглядом масок рой окинув,
Уже вдали узнал одно
С зеленой веткой домино.
25
Подходит он, – но как-то робко
И странно руку подает
То домино ему; идет
С ним неохотно и неловко,
А он свой беззаботный вид
Хранит по-прежнему; играя
Цепочкой, что-то говорит
Спокойно, строго, и, сгорая
Под маской злостью и стыдом,
Его молчать уж умоляют,
Но, с сожаленьем незнаком,
Он тихо проповедь читает,
За сплетню сплетней платит злой
И дамы маленькую руку
Он щиплет в кровь своей рукой.
Потом, окончив эту муку,
Уходит, поклонившись ей,
Влюбленной спутнице своей.
26
Идет он дальше… Писком шумным
Знакомых масок окружен,
Болтаньем их неостроумным
И сплетнями скучает он.
Уже зевать он начинает,
Готов отправиться домой,
Но вот одно его рукой
Из домино овладевает.
Он смотрит долго – кто оно,
Таинственное домино?
И видит только, из-под маски
Блестят полуденные глазки.
Она воздушна и мала,
Ее рука бледна, бела,
И кончик ножки из-под платья –
Из общих дамских ног изъятье.
И должен он сознаться в том,
Что с нею вовсе незнаком.
27
Была пора – и я когда-то
Любил безумно маскарад…
Годам минувшим нет возврата,
Но память их будить я рад.
И снова вы передо мною,
С своей живою красотою,
Царица масок, пронеслись!..
В ушах как будто раздались
И ваша речь, и смех ваш звонкой,
И остроумно-милый вздор,
Блестящий, светский разговор
И прелесть шутки вашей тонкой.
Философ jusqu'au bout de doigts,
Как вы меня назвали сами,
Заветы мудрости едва
Не забывал я вовсе с вами,
Чуть не терял я головы,
Когда шутили только вы!..
28
Но я увлекся… О герое
Я позабыл моем. Идут
Они давно уж вместе двое
И разговор живой ведут;
Но, равнодушный постоянно
И вечно дерзкий, мой герой,
Сергей Петрович Моровой,
Невольно ожил как-то странно,
И маски лепет внемлет он
С живым участьем… Неужели
Он также может быть влюблен?
О нет, о нет – но, в самом деле,
Полузагадочная речь
И тон таинственный намека
Опять могли его увлечь
К тому, что уж давно далеко,
К его забытым юным дням,
К его любви, к его мечтам…
29
И тщетно он припоминает
Событий прошлых длинный ряд, –
Так много их! Но озаряет
Его одно – и странный хлад
При мысли той бежит невольно
По телу… судорожно ей
Жмет руку он рукой своей
И, кажется, довольно больно;
Но так же весело она
Хохочет, та же речь живая
В устах, то страстная, то злая…
Она причудливо-странна,
И, околдован обоняньем,
Ей молча внемлет Моровой,
И вновь уносится душой
К своим былым воспоминаньям.
Но вот из рук его, змеей
Скользнувши к домино другой,
30
Она исчезла… Изумленный
Остался он; за нею вслед,
Встревоженный, почти смущенный,
Идти он хочет; но лорнет
В углы он тщетно направляет, –
Она исчезла, словно сон…
И сам он плохо доверяет
Тому, что здесь не грезит он.
Как? неужели это снова
Она, погибшая давно?..
То не она… твердит одно
Ему рассудок, но готово
Поверить сердце даже в вздор…
Но этот лепет, этот взор,
Как пламя яркий и мятежный,
Причудливый и злой язык?..
Он знает их… он к ним привык!
31
Пред ним опять старинной сказки,
Волшебной сказки вьется нить,
Опять ребяческие ласки
В лобзанья страсти обратить
Он жаждет… Пылкий и богатый,
Препятствий он не хочет знать.
Но не объятия разврата
Он ищет златом покупать.
Нет! Вызывать в душе невинной
Потребность жить, любить, страдать –
Вот цель его… И в вечер длинный,
Когда заснет старушка мать,
Он начинает понемногу
Змеиной хитростью речей
В душе неопытных страстей
Будить безумную тревогу
И краску первого стыда
Сгонять лобзаньями тогда.
32
Ее ланиты рдеют жаром,
Она дрожит в его руках,
Опалена страстей пожаром,
И сердце ей стесняет страх.
Но равнодушно перед нею
Он держит зеркало… Она
Взглянуть боится… сожжена
Стыдом и страстию своею…
Но он спокоен, он глядит
Ей прямо в очи, говорит
Свободно… Жарко ей, неловко,
И темно-русая головка
На грудь склоняется к нему…
Прерывисто ее дыханье,
И внятен страстный вздох ему,
И жарких персей колыханье –
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
33
И что ж потом? Увы! укором
Встает прошедшее пред ним, –
Ребенка грустным, скорбным взором,
Старухи камнем гробовым…
Поражена стыдом разврата,
Ребенок бедный, умерла
Или исчезла ты куда-то?
А он! Ужели ты была
Одною искреннею страстью
В эгоистически-сухой
И пресыщением больной
Душе его? Ужели счастью
С тобой одною верил он?
И вот опять твой детский лепет
Услышан им – и пробужден
В его душе бывалый трепет.
Но ты ли точно? Иль обман
Ему на миг судьбою дан?
34
Стоит он грустный и суровый,
Сложивши руки на груди,
И смотрит – но народ все новый
Напереди и назади;
Один лишь атаман цыганский,
Приятель карточный его,
Известный публике Рыганский,
Проходит мимо. «Отчего
Ты нынче невесел?» – с вопросом
Казенным подступает он
И, резким взглядом огромлен,
Ворча уйти уж хочет с носом.
Но вдруг, припомня что-то вмиг,
Опять к нему он добродушно:
«Не знал я всех проказ твоих,
Ты ходишь с ней!» Но равнодушно,
Досаду скрывши, Моровой
В ответ махнул ему рукой.
35
«А чудо женщина, ей-богу,
Цыганки лучше!» – продолжал,
Одушевляясь понемногу,
Неумолкающий нахал.
«Да кто она? скажи, пожалуй», –
Спросил спокойно Моровой.
«Эге! ну, славный же ты малый,
Не знаешь Кати!..» Как чумой,
Мгновенным хладом пораженный,
Сергей Петрович отступил
И, страшным словом огромленный,
Истолкованья не просил.
Довольно!.. Все ему понятно…
Сказали гнусные уста
Ее названье… Чистота
Ее погибла безвозвратно!
И дальше он скорей спешит,
Растерзан и почти убит.
36
Она погибла… Кто ж виною?
Не сам ли ты, кто разбудил
В ее груди начало злое?
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
Она погибла… Боже мой!
И знал другой ее объятья!
Молчит он… но в груди больной
Стесняет страшный стон проклятья.
И тихо, медленно идет
Под тихим бременем мученья,
И до дверей дошел… Но вот
Он чует вновь прикосновенье
Руки иной к руке своей,
И вновь она, и вновь он с ней…
37
Она влечет его… Послушно
Идет за нею он… Увы!
Где прежний гордо-равнодушный
Герой и властелин Москвы?
Он снова внемлет эти речи,
Он снова, снова, если б мог,
Упал у этих милых ног,
Лобзал с безумством эти плечи…
Он забывается опять
Под этот лепет детски-страстный,
Уж он не может проклинать,
Уж он влюблен опять, несчастный!
Он позабыл, что чуждых уст
Осквернена она лобзаньем,
Что мир и наг ему, и пуст
И что испытан он страданьем.
Он снова верит, снова он
Безумен, счастлив и влюблен!
38
«Пускай погибла… что за дело?
Так судит свет …
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
В степях иное небо есть.
Туда, туда! Мы позабудем
С тобою света жалкий суд,
Свободны, вольны, горды будем».
Так говорит он – жадно льнут
Его болезненные взгляды
Под маски траурный покров…
Нетерпеливый, он готов
Сорвать несносные преграды…
Но вот, далеко от людей,
Они в фойе садятся с ней.
39
Упала маска, с упоеньем
Он видит прежние черты –
Печать нездешней красоты.
Она молчит, его моленьям,
Его порывистым речам
Внимает тихо, как бывало,
Дитя покорное внимало
Его властительным словам.
Его она не прерывает,
С него не сводит влажный взор
И, как бывало, понимает
Его мольбу, его укор;
В его душе ей все понятно.
Но то, что было, – то прошло,
Оно прекрасно и светло,
Но, к сожаленью, невозвратно.
Меж ними опыт долгих лет…
И говорит она в ответ:
40
Безумец, с вечной волей рока
Оставь надежду враждовать:
На нас лежит его печать,
На нас обоих; пусть жестоко
Решенье воли роковой,
Но – рока суд не суд людской;
Печален путь, избранный мною,
Но он, как все, ведет к покою…
Нам не дано с тобой любить
И мир иным и лучшим видеть,
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
41
Как жрица древняя, сияла
Она волшебной красотой,
И мерно речь ее звучала
Какой-то силою иной.
Эллады юной изваяньем
Ему казалася она…
Пред ним, перед его рыданьем
Была она светла, сильна…
И гордо встал он… Молча руку
Ей подал он, не на разлуку –
На путь свободно-роковой,
На путь борьбы, хотя бесславной,
На путь, в который, равный с равной,
Пошли они рука с рукой…
И вот уж снова пред толпою
Они идут спокойно двое,
Равно презренья к ней полны,
Равно судьбой осуждены.
42
Они идут – для них дорога
Давно пустынна и ровна.
За ними прожитого много,
Пред ними – смерти тишина…
Им нет на завтра упованья;
На них печальное легло
Всей безнадежностью сознанья,
И пусть подъято их чело
Всегда невозмутимо-гордо
Пред ликом истины нагим,
Но жизнь пуста обоим им,
Хотя спокойно, тихо, твердо
Рука с рукой они идут,
Отринув радость и страданья,
И сердца суд, и света суд,
И даже суд воспоминанья…
Им прозвучал уж суд иной
Своей последнею трубой…
<Март 1846>